Колледж св. Бонавентуры
Помню я только разрушение
Живя в этом посвящённом Богу доме, под одной крышей с францисканцами, я на удивление быстро привык к их ясным и мудрым порядкам.
Семиярусная гора
Каждое утро я заглядывал на перемене в библиотеку почитать "Нью-Йорк Таймс" и узнавал одно и то же: бомбёжки превращали города в руины. Из ночи в ночь в гигантском тёмном Лондоне полыхали пожары, оставляя от домов голые остовы… Древний квартал вокруг собора св. Павла был уничтожен.
Семиярусная гора
На моих губах теперь не было едких жёлтых никотиновых пятен, я смыл серую дрянь с глаз, уставших смотреть кино. Вкус и зрение стали чисты. И я выбросил книги, которые пачкали моё сердце.
Семиярусная гор
Осенью 1940 года Мертон стал преподавать английскую литературу в колледже св. Бонавентуры в Олине. Францисканцы платили ему 45 долларов в месяц, дали комнату и полный пансион. На двери его комнаты появились бумажные иконки: св. Франциска, обретающий стигматы, миссионер и проповедник св. Доминик, Мария с Младенцем и «Благовещение» Дюрера.
Мне дали три больших группы второкурсников, - вспоминал он, - всего девяносто человек, и за год нам предстояло изучить всю английскую литературу от Беовульфа до романтиков. У многих хромало правописание, но меня это не слишком беспокоило и не омрачало радости, которую я получал, рассказывая о Петре Пахаре и героях Чосера... Я вернулся к тому духу, который пленял меня в детстве, к ясному, простому, смешному средневековью... в XII, XIII и XIV века, где столько свежести и простодушия; в века, основательные, как хлеб, вино, водяные мельницы, повозки, запряженные быками; в века цистерцианских монастырей и первых францисканцев (128).
Студенты были самые разные - от спортсменов до семинаристов. Он никогда не думал, что учить футболистов так приятно. По натуре и по нраву они - лучшие из моих учеников, да и трудились не хуже семинаристов. Шумели они больше всех. Когда их удавалось расшевелить, они с удовольствием спорили... Благодаря им я больше узнал о людях, чем они от меня - о книгах. Семинаристы были тише. Они отличались аккуратностью и держались особняком. При всей разнице нравов и устремлений, все студенты были согласны в том, что современный мир - высшая точка развития человечества, а теперешняя цивилизация - предел желаний (129). Мертона это тревожило.
Сам он считал, что век св. Франциска много лучше. Работая в колледже, он стал миряном-францисканцем, членом Третьего ордену, и, как и все они, носил под одеждой наплечник (скапуларий) - кусочки коричневой материи, из которой делают облачения. Мертон чувствовал, что хоть как-то приобщился к монашеству, хотя формально монахом не был. Монашеской жизни он учился не только молясь на коленях, но и затрапезой, почти отказавшись от мяса и угрызаясь, что не может отказаться совсем. Боролся он и с любовью к кино, тоже не всегда успешно.
Не все слабости были так невинны. Он пытался жить целомудренно, но не смог. В автобиографии только намёк: Если я возомнил, что страсть утратила свою и за свободу уже не надо биться, то теперь на этот счет не заблуждаюсь (130).
Мертону не давала покоя и разгоравшаяся в Европе война. Он понимал, что поля сражений – это нивы и пастбища и писал в дневнике: Долины полны цистерн с топливом, и топливо это - для бомбардировщиков, а те, заправившись, просто обязаны что-то бомбить, чаще всего - те же цистерны с топливом. Где бы ни были эти цистерны или заводы или железные дороги или другие достижения века, плоды прогресса, туда рано или поздно полетят бомбы. Я не могу понять войны… но уж это знаю: сейчас очень важно добровольно обнищать, немедленно избавиться от всякой собственности (131).
Может быть на него повлиял св. Франциск, который некогда объяснил епископу, почему в его общине нельзя ничем владеть: “Собственность нужно защищать. Она рождает тяжбы и распри, губительные и для братской, и для Божией любви. Поэтому у наших братьев нет ничего”.
Размышляя о войне, Мертон написал роман “История о том, как я сбежал от нацистов” (в 1969 году он вышел под названием “Мой спор с гестапо”). Некий поэт, которого отличает от автора только имя, возвращается в разрушенный Лондон. Хотя жил он в Америке, он не связывает себя с какой-либо страной. “У меня нет родины, - объясняет он, - ведь я жил во многих странах” (132).
"Зачем же ты приехал?" - спрашивают его. “Не воевать, а писать”, - отвечает он. - «О чём?" - "Я скажу… то, что я помню, разрушено, но это не так уж важно, ведь всё разрушалось и раньше, помню я только разрушение» (133).
Потом героя спрашивают: разве не Германия виновата в войне? “Да, она первая начала”, - отвечает он. "Значит, вина на ней?" - “Что такое вина? Я знаю только, что и я отчасти повинен”. - "Но ведь войну начинают страны!“ - "Стран нет. Они ни за что не отвечают. Они состоят из людей, и отвечают люди”. - "Тогда виноват Гитлер?" - “Может быть. Я слишком мало знаю, наверное, он виноват больше всех, но не только он... Я знаю одно: если что-то случается с миром, виноват в этом и я ” (134).
Герой говорит допрашивающему его офицеру: Вы думаете, что определите человека датой рождения, адресом, ростом, цветом глаз, отпечатками пальцев. Всё это поможет прицепить к изрешечённому пулями телу нужную бирку. О самом человеке это ничего не говорит. Люди стали безлики, как вещи. Вот, вы жалуетесь на войну, но она нормальна для мира, где люди - лишь череда пронумерованных тел. Война как нельзя лучше соответствует вашей философии жизни. Вы заслужили её, веря в то, во что верите. Я и сам в ответе за войну - в той мере, в какой разделяю вашу веру и живу во лжи... Если хотите знать, кто я, не спрашивайте, где я живу, что люблю есть, как зачёсываю волосы, но спросите, зачем живу и что мне мешает совсем отдаться тому, для чего я живу (135). Роман – автобиографический. Автор, сидя за пишущей машинкой, не только исповедуется, но исследует свою причастность ко злу, которое разрушает мир.
Исповедуется он и в том, что, окажись он на фронте, он бы не смог убивать. Ведь Христос, хотя и жил под гнетом Рима, ни словом, ни делом не призывал к убийству, но, безоружный, исцелял людей. В XIII веке св. Франциск возобновил свидетельство о ненасилии, дав пацифистское правило не только монахам, но и мирянам-терциариям, которым запрещалось иметь или применять оружие по какой бы то ни было причине.
Вставая на военный учёт, Мертон заявил, что убивать не может по долгу совести, но готов служить невооружённым санитаром. В такой роли, писал он в дневнике, мне не придется убивать людей, созданных по образу и подобию Божию, и надеялся, исполняя волю Божию послужить раненым, спасая их жизнь. Даже роя окопы, лучше послужишь Ему, чем убивая людей (136).
В автобиографии, появившейся через пятнадцать лет, в начале холодной войны, он более подробно писал о своём решении, и слова его поразили тогда многих: [Бог] не ставил меня судить страны и выяснять их нравственные или политические мотивы. Он не требовал от меня решений о том, кто повинен в войне, а кто - нет. Он хотел, чтобы я выбрал из любви к Нему Его истину, Его благость, Его милосердие, Его Евангелие... Он хотел, чтобы я, насколько хватит разумения, поступал так, как поступил бы Христос... Ведь Христос сказал: “То, что вы сделали одному из братьев ваших меньших, вы сделали и Мне” (137).
Медицинская комиссия признала Мертона негодным к военной службе. Солдату полагалось иметь должное количество зубов, Мертону же визиты к дантисту не прошли даром. Его занесли в группу 1-Б, на фронт брали только 1-А. В семинарии ему места не было - мешали прошлые грехи. Не нашлось места и в строю - совести было многовато, зубов маловато.
После столь резкого поворота событий Мертон стал задумываться о другом поле боя - траппистском монастыре в Кентукки. Он решил, что там хорошо провести пасхальные каникулы, и прибыл туда 5-го апреля, в канун Вербного воскресенья.
<<наверх>>