Гефсимания и Гарлем
Здесь - сердцевина Америки
Она и её сподвижники… жили и работали в трущобах, в безликой толпе забытых и отверженных, только для того, чтобы вести там полную, истинную христианскую жизнь, - любить тех, кто рядом, жертвовать собой ради них, проповедовать Евангелие своей святой жизнью в единении со Христом, в Его Духе и Его милости.
Семиярусная гора
Не знаю, интересует ли Вас прошлое тех, кто с Вами работает. Однажды я попал в переплет и не очень хочу об этом рассказывать, но если Вы настаиваете, я ничего не утаю. По совести говоря, не думаю, что моя история помешает мне работать в Доме Дружбы… хотя мне и отказано в рукоположении… Я натворил такого, что должен теперь вести покаянную и жертвенную жизнь. Если бы меня приняли трапписты, я бы охотно пошел к ним, я должен искупить грехи, и если я не годен для Гарлема, куда мне идти?
Письмо к Екатерине де Гук Дохерти, 10 ноября 1941 года
Никогда в жизни я не испытывал такой острой и неотвязной тоски тоски... "Пожалуйста, помоги! Что же мне делать? Больше я не выдержу". Вдруг, когда я так помолился, я заново увидел лес, деревья, темные холмы, ощутил влажный ночной ветер, а потом отчетливо услышал большой гефсиманский колокол, звучавший во тьме... Он говорил мне, где моё место, словно звал домой.
Семиярусная гора
Шла Страстная седмица 1941-го года. Целые кварталы Лондона лежали в руинах. Ковентри вообще не было. Страна, где Мертон так долго жил, полнилась кровью и дымом.
Многие записывались в добровольцы, но Мертон решил иначе. Он верил: то, что воплощает Гитлер, не укротить его же средствами - страхом, насилием, убийством; победит зло только святость. Защита одна - принять Евангелие буквально и стать святым (138). Решив никогда не участвовать в кровопролитии, он приехал в Гефсиманский монастырь, чтобы вместе с монахами в молитве приобщиться Христову Распятию и Воскресению.
Распаковывая вещи в монастырской гостинице, его с удивлением ощутил, что здесь – именно то, чего он ищет. Надо вырвать все страницы, - писал он в дневнике, - вообще порвать всё, что я написал и начать заново. Здесь - сердцевина Америки. Я часто думал, что держит страну, что держит мир, почему он не развалился? Теперь я знаю ответ: вот такие монастыри (139).
Ещё через пять дней, в Великую субботу, он признался: Я хочу только одного - любить Бога. Любящие Его соблюдут Его заповеди. Ничего больше не хочу, только творить Его волю. Молюсь, чтобы она, наконец, открылась мне. Не суждено ли и мне когда-нибудь стать монахом этого монастыря? Господь Мой, Царь мой и Бог! (140)
Тут же возникал вопрос: если францисканцам он не годится, не воспротивятся ли трапписты?
Покидая монастырь в Светлый Понедельник, он больше, чем когда бы то ни было ощутил себя изгоем. Он заметил, что женская одежда и та отмечена войной - знаки отличия стали украшениями. Была и сенсация: немцы высадились в Египте.
Летом, когда Мертон читал в колледже св. Бонавентуры лекции о Данте, произошла встреча, после которой он вновь задумался о своём призвании. Екатерина де Гук Дохерти, которую все звали просто Баронессой, поскольку она была родом из аристократической русской семьи, приехала в колледж, чтобы рассказать об основанном ею Доме Дружбы, католической общине мирян в Гарлеме - гетто для чёрных, куда не осмеливались заходить белые. Там пытались воплотить в жизнь учение Церкви о социальной справедливости. Говорила она просто и прямо, а на возражения священников отвечала: “Чушь!” Мертона поразило, как свободно, без смущения она звала к мученичеству. Она умела увлечь... слово её было со властью... оно влекло отречься от мира и жить в полной нищете, отдавшись, как и она, служению обездоленным (141).
Когда Баронесса сказала, что ей нужны люди, которые будут раздавать одежду, Мертон вызвался помогать.
Несколько лет он провёл в Колумбийском университете, у самой границы Гарлема, но не замечал, что там творилось, и не понимал, что такое гетто. Теперь, бывая каждую неделю в Доме Дружбы на 135-й-стрит, он увидел смертный грех расизма. Из-за цвета кожи массу людей считали недочеловеками и убеждали в этом их самих. Он понял, что Гарлем - это Божий приговор Нью-Йорку, его обывателям и дельцам (142). Ужас его перед гетто не исчез никогда.
Сотни тысяч негров, как скот, согнаны в гигантские тёмные дымные трущобы. Им нечего есть и нечего делать. Чувства, помыслы, печали, надежды, идеи, желания живых впечатлительных людей загнаны страданием внутрь. Они окончательно потеряли веру в себя, предрассудок держит их в темнице. Сколько дарований, мудрости, любви, музыки, ума, поэзии погибло в этом дьявольском котле... сколько душ разрушено! (143).
Видя общественные язвы и загубленные жизни, Мертон тем не менее поражался тому, как красивы здесь старики, а особенно - дети. Он запомнил пожилую женщину, жарким летним вечером сидевшую на ступеньках Дома: на усталом и спокойном лице я увидел терпение и радость мучеников, ясный, негасимый свет святости... сокровенное сияние мира (144).Община Дома Дружбы в Гарлеме хорошо его приняла. Вдохновлённый верой новых друзей, он думал о своём призвании. Попивая с Баронессой крепкий чай, как принято у русских, он обсуждал, не переселиться ли ему в Гарлем и не посвятить ли себя служению нищим? Кроме всего прочего, новый образ жизни позволил бы ему писать, тогда как трапписты, думал он, ему этого не дадут. Но и Гефсимания влекла его всё сильнее.
В начале сентября он отправился на пять дней в траппистский монастырь Девы Марии в Долине, неподалёку от Провиденс (Род-Айленд). Там он делал выбор, старался понять, чего же он хочет. Баронессе он писал, что совершенно запутался, а Марку ван Дорену признавался, что его "просто убивает" история о богатом юноше, которому Иисус повелел всё отдать (145).
Вечером 27-го ноября, в своей комнате в колледже, Мертон записал в дневнике: Остаться в Гарлеме или уйти к траппистам? Почему мысль о них не идёт у меня из головы? Может, я боюсь, что напишу туда, а мне снова откажут... Или цепляюсь за свою независимость, за возможность писать и делать, что хочу... Трудиться в Гарлеме - доброе дело, хороший и разумный выбор для Христова ученика. А трапписты манят меня, поражают, привлекают. Я снова и снова слышу в себе: “Оставь все, оставь все! (146)
О своей тяге к монашеству Мертон говорил с одним из францисканских священников, отцом Филофеем и задал мучительный вопрос: если у тебя внебрачный ребенок, можешь ли ты стать священником. Отец Филофей ответил, что, на его взгляд, препятствие это не абсолютное, и посоветовал съездить на рождественские каникулы в Гефсиманию, обсудить всё с аббатом.
Я вылетел из его кельи, - писал Мертон Баронессе 6-го декабря, - и, читая на ходу отрывки из Te Deum, побежал в церковь, упал ничком и стал молиться, умоляя Всемогущего Бога, чтобы меня приняли к траппистам (147).
На этот раз он покинул храм, решившись снова рискнуть и принять, если нужно, ещё один отказ. Вечером он написал аббату Гефсимании, а через несколько дней тот ответил, разрешил приехать.
Вместе с письмом пришла и новая повестка. Мертону предписывалось вновь пройти медицинскую комиссию. На зубы теперь не обращали внимания, он вполне мог попасть в группу 1-А, а потом и на фронт. Заверив комиссию, что явится на обследование, как только вернётся, он написал аббату, спрашивая, нельзя ли приехать пораньше, и начал раздавать все имущество: рукописи - Марку ван Дорену, дневники - Екатерине де Гук Дохерти, одежду - Дому Дружбы, книги - университетской библиотеке. Себе он оставил только Библию, молитвенник, «Подражание Христу», томик св. Иоанна Креста, сборник стихов Джерарда Мэнли Хопкинса, антологию Уильяма Блейка, одежду, чтобы доехать, и чётки.
Пришла пора, сказал он Бобу Лаксу, выбираться из подземки в чистые леса (148).9-го декабря, на следующий день после того, как Конгресс США объявил войну Японии, Мертон закрыл свой счёт в банке. 10-го декабря он ехал в Кентукки, ко Двору Царицы Небесной.
<<наверх>>